Андрей Кончаловский поставил «Мисс Жюли» в театре на Малой Бронной — жена режиссера в виде поруганной невинности.
Почти год назад, ставя для фестиваля «Черешневый лес» «Чайку», Андрей Кончаловский главным для себя полагал сделать такой спектакль, который понравился бы Чехову. Перед началом представления режиссер сам посоветовал зрителям выключить мобильные телефоны, поскольку Антон Павлович был бы очень расстроен, если бы услышал звонки. На этот раз перед началом спектакля Кончаловского «Мисс Жюли» разговоров об отношении Августа Стриндберга к мобильным телефонам не было, а просьба об их выключении звучала для зрителей в записи смущенно хихикающей маленькой девочки. Вскоре стало ясно, что эту фонограмму тоже следует считать частью художественного целого.Мне так и не удалось понять, отчего Жюли превратилась в «мисс» из традиционной «фрекен», тем более что на сцене героиню называют не «мисс» и не «фрекен», а исключительно «барышня Жюли». Оформление Любови Скориной вполне традиционно, такой глянцевый реализм: кухня с красиво блестящей медной утварью, в глубине сцены — окно и дверь веранды, за которыми видны ряды зеленых деревьев. Рассветные лучи падают на пол эффектно, девушки красивы: широкие юбки, цветные передники, затянутые талии. Жана играет Алексей Гришин из «Табакерки» (тот, что в «Чайке» был шизоидным Треплевым), а мисс Жюли — само собой, жена режиссера Юлия Высоцкая.
«Фрекен Жюли» ставят часто — это не пьеса, а мечта для двух молодых актеров, такое варево из амбиций, гордости, унижений, подавленных желаний и чувственности, какое мало где найдешь. Лакей и графская дочь — кто кого соблазнил, кто над кем надругался, в классической стриндберговской войне между мужчиной и женщиной сразу не понять. Стремилась она к любви или к смерти, а может, просто хотела быть побежденной, любил он ее или только хотел испытать свою власть — бог весть, во всяком случае, Андрея Кончаловского такие вопросы не интересовали. Для него в пьесе самыми важными были слова, которые Жан говорит молодой хозяйке: «Да, не ребенок вы уже!».
«Как же не ребенок? Как раз ребенок», — будто говорит режиссер, с умилением глядя на свою курносенькую жену с так идущим ей венком на светлых кудряшках.
И болезненная драма Стриндберга становится сюжетом про хорошенькую безгрешную малышку, забежавшую на кухню поиграть со слугами, да не оценившую, как может подействовать на молодого лакея-карьериста ее невинная сексуальность.
Впрочем, бог с ней, с концепцией. Пусть даже она не выдерживает никакой критики, но если на сцене два часа без перерыва два актера, словно на качелях, выясняют отношения, могут же и они сами что-нибудь вытянуть? Оказывается, нет. Про Гришина не говорю: как он начинает спектакль в тоне самовлюбленного педанта и карьериста, так на этой ноте и тянет весь спектакль. Скучно, конечно, но хотя бы профессионально. Высоцкая — совсем другое дело. Тут уж режиссер, кажется, поставил актрисе каждый жест, как воспитательница своей любимице для праздника в детском саду: вот тут отведи ручку в сторону, а на этих словах — погрози пальчиком. Иначе понять невозможно, откуда вытащили этот старый сундук, куда сложены все штампы изображения таких принцесс. Вот подряд: Жюли вбегает оживленная, всех тормошит, что-то сказали — надула губки. Хватает кастрюльку с плиты, ахая восторженно: «Шоколад!» — и кушает плавленый шоколад, вынимая его пальчиком — вызывающе все время пальчики облизывает и Жану сует, чтобы облизнул. Кокетничает — хихикает. Видит, как Жан чистит графу сапоги, — выхватывает сапог и басит в него, как в рупор. А потом и сама начинает увлеченно сапог чистить, только что язык не высовывает от увлечения — привет Тому Сойеру, красившему забор. Жан называет ее дрянью — демонстративно зажимает уши, он говорит про «траур под ногтями» — отбегает и, отвернувшись, грызет ногти и пытается вычистить из-под них грязь.
Да еще все это сдобрено якобы невинным эротизмом: крошка жеманничает перед мальчиком — сует ему туфельку поцеловать, невинно откидывая юбку, чтобы видна была резинка белого чулка. Хочет достать у него из глаза соринку — подняв подол, садится ему верхом на колени. Чуть что — подтягивает чулочки, оголяет плечико. Во всех этих соблазнениях-оголениях секса нет начисто. И в начале спектакля, когда Кристина, видимо, демонстрируя, что вырвалась из объятий Жана, бегает с голой грудью, а потом усаживается над тазиком подмыться.
И ближе к концу, когда разозленный Жан прямо в кухне, облокотив мисс на стол, задирает ей на голову юбку, спускает трусы да начинает у себя в штанах копаться, — это ничего, кроме удивления и смешков зала, не вызывает.
Разумеется, трагический текст не позволяет тянуть тему детского сада непрерывно. Ближе к финалу героиня все же разражается пятиминутной истерикой и, словно античная героиня, размазывая по лицу кровь убитой Жаном канарейки, кричит: «Увидеть бы, как твой член плавает в таком вот море». В конце концов, тема невинно обиженной крошки возвращается: Жюли страдает, снова слизывая с пальчиков шоколад, а Жан, уже как добрый папа, утирает ей чумазое лицо, прежде чем вложить в руку бритву и отправить малышку на самоубийство.
Одно вот только беспокоит меня в этом спектакле — судьба канарейки. До того как бесчувственный Жан ее схватил, все видели, как птичка прыгала в клетке. Потом уже нам показали только трупик и кровь. Куда дели птичку? Очень бы хотелось услышать объявление, что за время спектакля ни одна канарейка не пострадала. За Жюли-то волноваться не приходится.