Лариса кузнецова: «Я никогда не просыпалась знаменитой»
— В вашем исчезновении с экранов после фильмов Михалкова есть интрига: актриса сверкнула — где она теперь?
— На пенсии. На диване. Живу, воспитываю двоих «детей» — дочь и 79-летнюю маму. Большая ответственность. Я от нее не отказываюсь.
Я никогда не просыпалась знаменитой. Единственный раз в Крыму, на пляже, где была страшная давка и какая-то тетка упорно сдвигала нашу тряпку и стряхивала на нас песок со своей, поскольку мы ей мешали, я даже заплакала, мы ведь имели такое же право лежать около ее попы, как она — около наших. А рядом сидящая женщина вдруг спросила: «Девочка, это не вы в Пяти вечерах“ играли?» Я на всю жизнь это запомнила. И я ей тихо-тихо: «Я, я…» — чтоб только никто не слышал, не видел, боже упаси!
— Почему — «боже упаси»?
— Я считаю, что отсутствие тщеславия — не актерское качество, поэтому я - не актриса. Я - урод, такие тоже бывают. Очень люблю кепки и капюшоны, потому что они скрывают все. Ношу очки. Лицо у меня не очень запоминающееся, меня и так никто не узнает, но я стараюсь еще больше защититься. Не потому, что на меня бросаются и не дают выйти из театра. Но я все равно закроюсь, еще и зонт возьму в руки, и мне тихо и спокойно ездить в метро, потому что на мне бейсболка.
— Примеряли ли вы на себя маску дивы? После съемок у Михалкова…
— Вы сейчас про кого говорите? Никогда! Я не знаю, что такое звездная болезнь. После каждой работы у меня столько самокритики и сомнений. Табаков когда-то охарактеризовал меня: «Лариса — человек сомнева-а-ающийся». Юрский как-то говорит: «Лариса, представь, что ты - Слиска, Матвиенко». Я спрашиваю: «Сергей Юрьевич, а что это такое?» Он: «Джакузи, парикмахеры…» А я даже душ принимаю, как будто автоматчики стоят у дверей. По секундомеру. «Когда вы в последний раз лежали в ванне?» Однажды, поддавшись уговорам дочери, легла в пену: «Мама, ты - принцесса». И каждую минуту думала: «Где часы? Сколько еще лежать? Люди! Где вы? Вытаскивайте меня!» Это был такой «этюд»!
— Даже талантливые и фактурные предпринимают что-то для раскрутки. Даже бездарные порой имеют такое внутреннее ощущение собственной значимости, что просто поведением заставляют поверить в нее других. ..
— Я знаю себе цену. Это единственное, что меня успокаивает. Но я слишком верю в судьбу, чтобы предпринимать что-то. Как есть, так и быть. Слишком много было желаний и обломов. Я всегда стою в очереди. Даже в любви. Всегда люблю — я. Сильнее любить нельзя. Констатирую, что моя судьба — безответная любовь.
— А в семье ценят ваш талант?
— Единственный человек в семье — моя старшая сестра Люба, которая ходит смотреть все, что я делаю. Она же - самый строгий и нелицеприятный критик. Она сама хотела поступать в театральный, но Табаков сказал: «У меня уже одна есть». Мы с ней похожи очень, а со второй, сестрой-близнецом, непохожи совсем. «Правдулизм» есть и во мне, от папы и мамы, честнейших людей на этой планете. Папа вообще с партбилетом не расставался. Будучи 70-летним пенсионером, он носил его всегда в пиджаке, а ночью клал под подушку. Как он страдал от происходящего в перестройку! Так вот, папа мой ни разу не был в театре. Мама была один раз — на бывшей Малой сцене, на Хамовническом Валу: «Лариса, ну что это такое? Какой-то маленький зал, что ты там делала? Чего-то все выбегали, кричали…» Мне было обидно, что они не ходят. Мама говорила: «Да что у вас сейчас за театр? Вот раньше, в Малый, я помню, ходили с ухажером, смотрели Островского — декорации, костюмы… Ларис, ну вот ты вышла…» Мне и сейчас обидно. Моя двойняшка не ходила меня смотреть двадцать лет. Но вот прошло поколение, выросли наши дети, и когда, заполняя какую-то анкету в магазине, я пишу про себя «служащая», моя Аня говорит: «Мама, почему ты не пишешь, что ты артистка? Я, когда сижу в зрительном зале, специально громко говорю: Вот мама вышла, а вот сейчас мама в другом костюме появится“. Мама, я горжусь тобой!»
— Как вы попали в артистки?
— Объявление в школе повесили. Я надела мамины ботинки, синюю пионерскую юбку и кофточку, которую мы шили на уроке труда из ситца за семьдесят копеек, и пошла. У меня было очень аскетичное воспитание. Мы не знали, что такое апельсины, проводили лето в бесплатных лагерях, детство было нищим. Я говорила сестрам: «Девочки, оставьте мне целые колготки, я в ГИТИС иду». На выпускном вечере на мне были босоножки за пять рублей — клеенчатые. Платья нам перелицовывали.
И вот я пошла читать в Дом пионеров на Чаплыгина. До этого я декламацией не занималась и ни в каком театре не была — пень! Вся зажатая, красная, прочла Райкину одно стихотворение и одну басню. И - приняли. Просто наказание!
— А что бы с вами было, если бы не приняли?
— Как мне мой умный друг-филолог сказал: «Лариса, все бывает, возможно, ты проживаешь не свою жизнь».
Одно из самых сильных потрясений — пройти студию, эти шесть лет обучения, ощутить такую спайку, что я даже себе какие-то клятвы давала: «Господи, что бы ни случилось, они все останутся в моей жизни! Они — мои вены, кто — локоть, кто — палец, кто — ухо…» А на днях мне позвонили люди, которые делают очередную передачу о Лене Майоровой. Десятая годовщина ее смерти была в августе. Мы тогда, десять лет назад, ехали в машине из Болгарии. Дочке моей было три года. Чемоданы, спасательные круги, панамки. И вдруг шофер-болгарин говорит: «По радио передают: кто-то с твоего курса себя поджег. Забыл фамилию. Кто-то из МХАТа». А она там из нас одна работала. Я тут же начала рыдать. Так вот, когда меня просят: «Поговорим о Лене Майоровой», я отвечаю: «Нет». Потому что мы все отучились — и мало интересуемся жизнью друг друга.
— Когда вы начинали в студии Табакова, вы думали о театре как о будущей профессии или как о пионерском времяпрепровождении?
— Для меня это был вопрос жизни. Для меня до того просто не было жизни. В девятом классе я просто перестала учиться, хотя школу и окончила. Но, кроме студии, для меня больше ничего не существовало. Мы просто жили вместе, общались, ездили в Вологду — учитель возил нас, чтобы показать красоты русские. Жили денно и нощно вместе, потому что много занимались. Олег Павлович приводил к нам редчайших людей, образовывал нас. А нам было по 14 — 15 лет, все еще юные, без лидеров. Мне кажется, мы были серьезные, потому что прошли такой жесткий отбор и отсев, что слово «легкомыслие» к нам применить было нельзя. Просмотрели три с половиной тысячи школьников, пятьдесят человек отобрали и потом выгоняли каждый день; постоянные экзамены, сдачи этюдов, отрывков. Оставили девять человек — какое легкомыслие?
— Совершенно стрессовая ситуация для столь юных существ.
— Я не знаю вообще, стоило ли поднимать так планку для детей, держать их в тепличных условиях (а мы ведь были как под крыльями своих преподавателей — и Фокина, и Райкина, и Леонтьева, и Дрознина и других, которых мы любили безоглядно), а потом бросить в нормальную жизнь. Причем на первый курс ГИТИСа Табаков взял не всех. Отсеял и педагогов. Спасибо за все! Но мы были как на передовой. Кто уцелел, тот уцелел.
Первый дипломный спектакль для зрителей мы играли уже на втором курсе института. Потому что готовились не с семнадцати лет, а с пятнадцати.
Мы были не блатные. Это сейчас за деньги можно окончить театральный институт. И за те же деньги попасть в театр. А мы все были гениальные. Абсолютно элитное подразделение. Группа «Альфа» — маленький, но всесильный отряд: и летать, и плавать… могут. Мы были выбраны не коммерческим способом. И сегодня, подытоживая сомнения, которые глодали душу всю молодость, я могу сказать, что, наверное, мы действительно были гениальными. Тогда-то мы этого слова не произносили, для нас существовали другие гении.
На втором курсе мы с Сашей Мариным играли отрывок из «Пяти вечеров». Никита Михалков попросил Олега Павловича дать ему исполнителей Кати и Славы из своей студии. Табаков посчитал нужным отдать туда меня и Игоря Нефедова.
— Вам после суровой театральной школы в кино было легко?
— Мне нигде не было легко. Мне всегда было трудно. Профессия тяжелейшая, тяжелее нет. Для меня переход от театра к кино был шоком. Это две совершенно разные профессии. Я кино не понимала и до сих пор не понимаю. Лучше я в театре десять спектаклей подряд сыграю, чем выдержу один съемочный день. Не нравится мне все это.
— После того как курс был закончен, а театр создать не разрешили, как вы попали в Театр им. Моссовета?
— Никуда я не попадала, вот туда меня уже устроил по блату Олег Павлович. Он спросил, кто им нужен. Нужна была девочка, которая бы играла дочек-внучек-жучек. Приходила сюда прекрасная актриса Таня Канаева, она очень маленькая, необыкновенно стройная. Но была необходимость в Де-воч-ке, потому что вся женская труппа театра — красавицы сосны. Когда Олег Павлович меня трудоустроил, Таня вернулась к себе в ТЮЗ. И вот я начала играть сплошных дочек, племянниц, в общем, молодежь. Правда, как-то обошлась без сказок и массовки. Проскочила благодаря большой востребованности на роли юных барышень. Театр Моссовета меня приютил. Оказалось, что здесь — мое место. Другого не получилось — такая судьба. Но в Театре Моссовета удивительные люди.
— А когда Олег Павлович создал «Табакерку», он вас из Моссовета не позвал?
— Шесть раз он меня звал, все забыла, а это помню. Но я - дева дотошная, начала качать права: «На что иду? Какая роль?» А в Моссовете у меня очень много спектаклей. «Может, можно совмещать?» — «Нет, все бросай!» — «Не брошу. — Две стрелы“ будем восстанавливать». — «Зачем опять в одну реку? Я старая. Бросать свой театр?» Не потому, что я Театр Моссовета любила, но какие-то роли интересные были. Два года посовмещала. Потом Табаков набрал второй курс, из которого создал театр. Опять стал звать. Я опять: «На что?» Что-то стали репетировать, я стала возражать режиссеру, дело зачахло. Потом во МХАТ звал — смеху подобно. Я говорю: «У вас столько артистов, я же не звезда, чего меня звать?» — «А я выгоню всех! — пошутил он. — Что, так и будешь в своем болоте?» Я говорю: «Да! У меня пенсия не за горами. Я - ветеран труда». У нас же пенсия льготная, мы же - нервнобольные. Была бы народной, поставили бы памятник бесплатный. А что касается приглашений, если ты зовешь, то надо обо мне думать конкретно. В студию Табакова уже возвращались Шиманская, Витя Никитин — шанса им не дали.
Так нас воспитывать, так пестовать, а когда пришло время собирать урожай, — пусть пропадает. И мы так и упали — кто арбузом, кто кабачком, кто сливой, кто тыквой. А это надо на ВДНХ! Это же достижение! Вам дадут медаль! В Книгу Гиннесса запишут!
— Константин Райкин, который принимал вас в студию, как-то следил за вашей актерской биографией?
— Начало восьмидесятых, пьеса Кондратьева «Сашка». Аркадий Исаакович пришел смотреть, по приглашению Гарика Черняховского. Был банкет на Малой сцене, на Хамовническом Валу. Аркадий Исаакович смотрит на меня и, на одной ноте: «Я Котеньке передам, я расскажу про вас…» Много лет спустя мы зашли в кабинет к Котеньке, выпили по коньячку, он и говорит: «Что ты делаешь со своим талантом? Как ты можешь вести себя так? Так к себе относиться?» Я закрылась руками и плакала так, как не плакала никогда. Райкин спрашивает: «Что ты играешь?» А я тогда ничего не играла. «А что ты делаешь?» Я говорю: «У нас очень хороший сапожник в театре — я чиню знакомым обувь. У нас очень хороший пошивочный цех, они моим друзьям что-то делают». Продолжая плакать взахлеб, пришла домой — умирать, чтоб муж похоронил. А муж спрашивает: «Райкин тебе что-нибудь предложил?» — «Нет», — говорю.
— Вы собираетесь где-то сниматься?
— Скоро полвека, как собираюсь оставить свой след в кинематографе. Пока мой след — как заступ у прыгуна в тройном прыжке, мощный рывок со старта и незасчитанная попытка. Только след пальчиков на песке. Никуда меня не пробовали, и никто не хотел меня снимать. Давались какие-то крохи, которые тоже моя судьба. Зовут играть в «Фитиль» — говорю: «Спасибо большое!» Не гожусь я ни на главную роль, ни на полный метр, ни на сериал.
— В чем находите утешение?
— Как только возникают завистливые мысли, сразу смотрю в небо. Я не святая, могу неделями не выходить из депрессии. Прервать ее невозможно никаким способом. Ничем, кроме времени, это не лечится. При этом я встаю, иду в сад, в школу, кормлю домочадцев — делаю все, что нужно, но ничего из того, что хочется мне. Живу, как робот. Прихожу на спектакль «Мой бедный Марат», стою одетая по роли в шубку и шапочку и за три минуты до спектакля говорю: «Мальчики, я не улыбаюсь уже месяц…» Иду на спектакль, как бронетранспортер, как черепаха, живущая на свете 250 лет без улыбки. А там — счастье, и я улыбаюсь. Это что-то медицинское…
— «Мой бедный Марат», наверное, — один из спектаклей-ветеранов Театра Моссовета.
— Мы чем старше становимся, тем лучше играем. Люди, которые сидят в двух метрах от нас, видят, что нам не по двадцать лет. Раньше нам легче было играть первую часть (где персонажи молоды), а сейчас, с этим грузом жизни, вторую часть мы играем «штучно» — каждый спектакль. Мы стали такие наполненные! На сцене происходят такие микроскопические вещи, за которые не знаю, что можно отдать. Я настраиваюсь на спектакль так:"Вот если сейчас или через час — хлобысь — и тебя не будет… Я играю, как в последний раз. Даже если не удается, даже если получается не так, как хотелось бы, но как в последний раз. Я не могу ничего унести домой, ни одной крупицы — ни для ребенка, ни для мамы. Потому что я спать не смогу. Больной человек! Спектакль — абсолютное лекарство! Сидишь вот так дома — вся в раздрызге, и тебе нечего сказать людям. И говоришь себе — не могу играть! А со сцены возвращаешься абсолютно излечившись. Я на сцене люблю так! Я свой внутренний баян настраиваю на такие струны! Гарик Черняховский как-то сказал, что у Аркадия Райкина была такая особенность: он, наблюдая человека на сцене, видел его насквозь. Никак себя с ним не сравнивая (он, конечно, гений!), я все же, глядя, как актер играет роль, немного вижу человека.
— Когда вы говорите, что ничего не сыграли, вы явно преувеличиваете — все-таки актриса шестнадцатой категории. ..
— Ну да, в этом году даже наиграла спектаклей больше всех в театре. А был сезон, когда я попала в список, возглавляемый актерами высшей, восемнадцатой категории — Сергеем Юрским и Маргаритой Тереховой. Это был список не сыгравших за сезон ни одного спектакля.