Театр Маяковского показал свою версию тургеневского «Нахлебника»
В Маяковке появился свой Нахлебник — экс-худрук оренбургского театра Анатолий Солодилин, тонкий актер старой добротной выделки русского психологического театра. Да не один — а в компании двух дочерей. Одна — Елена — сыграла его незаконную дочь, вторая — Наталья — организовала этот проект как культурную инициативу фонда «Толерантность».
Тургенев написал «Нахлебника» для Михаила Щепкина в 1848 году. Ни поставить, ни напечатать пьесу тогда не удалось. Оскорбляет, дескать, дворянство, посчитала цензура. Щепкин пробовал поставить домашний спектакль, но сыграть смог только спустя девять лет — на свой бенефис.
Словом, как «Гамлета» нельзя поставить без Гамлета (расхожий театральный афоризм), так и «Нахлебника», вдохновленного актерской игрой, нельзя поставить без актера на роль приживала Кузовкина. (Кстати, в МХТ примеряется к этой роли Вячеслав Невинный.) На постановку позвали Ивана Поповски из «Мастерской Петра Фоменко». Поповски — режиссер с обостренным чувством поэтической и музыкальной формы. Недаром его наперебой приглашают на постановки Театр Елены Камбуровой и Центр оперного пения Галины Вишневской (сейчас он репетирует там «Кармен»).
Музыкой пронизан и тургеневский «Нахлебник»: виолончель на верхней баллюстраде вздыхает и жалуется, гитара навевает грусть. Маленький оркестрик из дворовых музыкантов услужливо окружает барыню, вернувшуюся из Петербурга с молодым мужем.
По музыкальному же принципу контрапункта «Нахлебник» и построен. С одной стороны, правит бал дьявольское, инфернальное начало — местные дворянчики Тропачев (С. Ганин) и Карпачов (В. Ковалев). Первый вертится вьюном и чуть ли не копытцами притоптывает, второй этаким косолапым медведем угрожающе наступает — с поцелуем ли, с рукопожатием, все равно не по себе. Новоиспеченный супруг молодой помещицы Павел Елецкий («человек с умом, но без сердца») в исполнении П. Кипниса невольно пополняет ряды этой инфернальной силы.
Подлинное же, человеческое начало олицетворяет собой приживал Кузовкин. Режиссер предложил актерам изъясняться на принципиально разных языках: преувеличенного экстравертного гротеска и психологической интровертной правды.
Это деление подчеркнул и сценограф — знаменитый Рустам Хамдамов. В первом акте, где спаивают шута Кузовкина, на белоснежной скатерти блестят сталь и хрусталь дорогой посуды, которая начинает вдруг светиться голубым жутковатым светом. А второй акт, где затравленный отец открывается перед барыней-дочерью, одет в теплую вишневую драпировку.
Позади вся жизнь, полная унижений (приживал, шут) и неразделенной любви к барыне, обиженной собственным мужем. Впереди — бездомная старость и полная неизвестность. И нет сил подняться и уйти. И оставаться категорически нельзя.
Анатолий Солодилин замечательно передает это состояние. И валятся из дорожного узелка какие-то пожитки, и старческие узловатые руки не могут их собрать. И «милость к падшим» совсем не кажется пустым звуком. А когда богатая дочка попросит принять деньги по-родственному, он их примет — ведь он пал так низко, что просто обречен верить только в хорошее. В то, что дочь его признала. И будет почти счастлив, перешагнув черту, за которой его может достать человеческое унижение.